?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry Share Next Entry
Орлова Г.А. РОССИЙСКИЙ ДОНОС И ЕГО МЕТАМОРФОЗЫ. Заметки о поэтике политической коммуникации
kap1914
РОССИЙСКИЙ ДОНОС И ЕГО МЕТАМОРФОЗЫ. Заметки о поэтике политической коммуникации

Автор: Г. А. ОРЛОВА
Полис. 2004. № 4

Отечественный донос - это не только уведомление компетентных органов о подозрительных персонах или противозаконных действиях, но и неизменный ресурс влияния обывателя на принятие административных, правовых и политических решений. В условиях хронической депривации публичных форм политического участия донос оставался основой разрешенной политической активности масс. Пропагандируемый и презираемый, он свидетельствует об амбивалентном отношении россиянина к государственной власти и возможностям сотрудничества с ней. За изветом, не сводимым к этической дефективности доносчика, с одной стороны, и агентурной деятельности осведомителей на должности - с другой, различима массовая практика обыденного политического поведения, так наз. "стихийное информирование".

Жаловаться или доносить?

Многообразие форм обращения обывателя во власть может быть описано в рамках континуума жалоба-донос и расположено между сообщением о нарушении личного интереса и апелляцией к общественному или же государственному интересу. А значит, для того чтобы охарактеризовать дискурсивный статус доноса, следует определить его отношение к жалобе. Задача осложняется тем, что граница между жалобой и доносом зачастую остается проницаемой, иллюзорной или вовсе исчезает.

Одним из первых шагов на пути к формальному разграничению жалобы и доноса было учреждение в 1711 г. института фискалов, которые защищали государственный интерес и не должны были принимать участия в частных делах: "Фискалам в челобитчиковы дела ни в какие не вступать, а в неправом решении на судью им, челобитчикам, бить челом самим, а фискалам до сего дела нет" [ПСЗРИ, т. IV, N 2618]. Появление "доносчиков на должности" - основа петровского проекта рационализации государственного контроля, прежде опиравшегося исключительно на стихийное информирование.

Стремление власти разграничить челобитную и извет в коммуникативном опыте обывателя проявилось во введении разных коммуникативных сценариев для жалобы и доноса. Доносить можно было только через фискалов, а жаловаться надлежало чиновникам - от комендантов до генерал-рекетмейстера. Умению соотнести характер информации с выбором жанра уделялось особое внимание. Подмена жалобы доносом по "слову и делу" расценивалась как разновидность ложного извета. За этой распространенной "ошибкой" чаще всего стояло стремление обывателя использовать в своих целях политико- коммуникативный ресурс доноса по государственному преступлению. Для крепостных "слово и дело" вообще оставалось единственным способом быть услышанными властью: "А опричь тех великих дел ни в каких делах таким изветчикам не верить" [ПСЗРИ, т. III, N 13]. Выдавая себя за доносчика, крестьянин получал доступ к желанному взаимодействию с представителями власти.

Преступной считалась не только подмена государственного интереса частным, но и их смешение. Посадский человек Иван Нагибин за челобитную к царю был бит кнутом и сослан в каторжную работу. Писал он одновременно о своей обиде и об интересе Его Величества - "о негодной меди, которая лежит многие годы на монетном дворе, у которой меди утрат Его Величеству интере-


ОРЛОВА Галина Анатольевна, кандидат психологических наук, доцент кафедры истории психологии, психологии личности и общей психологии Ростовского госуниверситета.

стр. 133


су многие тысячи" [История 1911: 238]. Размывание грани между профанной частной жизнью и священным государевым интересом встречало решительный отпор власти, хоть и не столь суровый, как недонесение или ложный извет.

Нормативность правил коммуникации вводила россиянина в грамматику социального поведения, где жалоба и донос были разделены, а порядок уведомления властей - жестко регламентирован. Сами же коммуникативные нормы были непоследовательны и переменчивы. Свободное движение доноса по инстанциям то строго запрещалось (указы 1711 и 1714 гг.), то Петр предлагал подданным "без всякого сомнения доносить словесно и письменно о нужных и важных делах самому Государю, или, придя ко двору его Царского Величества, объявить караульному сержанту" [ПСЗРИ, т. V, N 2877]. В январе 1721 г. царь разрешил прокурорам принимать доносы не только от фискалов, но и от частных лиц. Но несметное количество доносов парализовало деятельность государственных учреждений, и потому в 1725 г. была восстановлена прежняя норма - "впредь доносчиками мимо фискалов нигде не доносить" [Грибовский 1901: 33]. Похоже, задачей государства в сфере добровольного осведомительства стало поддержание оптимума между дефицитом информации и лавиной доносов, дезорганизующей деятельность властей [см. Голицын 1910].

Следы запрета на прямое обращение доносчика в высшие правительственные инстанции различимы и во второй половине XVIII в. За непосредственный донос в Сенат россиян подвергали телесным наказаниям еще в начале царствования Екатерины И. Это не останавливало нарушителей субординации. Тихвинский купец Говядин был наказан за извет в Сенат на злоупотребления бургомистра Брюшкова и ратмана Королькова. Донос подтвердился, стал основанием для расследования, но купец за коммуникативную ошибку был бит плетьми [Грибовский 1901: 298]. Обыватели доносили, подстегиваемые одновременно угрозой сурового наказания за недонесение и отсутствием иных инструментов давления на власть.

С первой половины XIX в. в российской правовой практике главным основанием дифференциации жалобы и доноса становится "беспристрастность" доносчика в сочетании с его страстным радением о казенном интересе. Согласно Уставу Уголовного Судопроизводства (ст. 301), жалобой признавалось "объявление о преступлении, наносящем ему (лицу) ущерб или вред" [см. Макалинский 1907: 220]. В случае же доноса "объявитель не имеет никакого участия в деле и оно не нарушает его личных интересов". Особо подчеркивалось, что "донос - это явное обвинение кого-либо в преступлении" [СЗРИ, т. XV, Зак. Уг., ст. 920]. Донос рассматривался как форма народного (общественного) уголовного преследования, когда "каждый гражданин пользуется правом и несет нравственную обязанность преследовать в общем интересе преступление, не имеющее никакого личного к нему отношения" [Муравьев 1889: 15]. От прочих сценариев информирования его отличало "явное обвинение". Н. А. Неклюдов, например, проводил грань между "доведением до сведения" (изветом) и "прямым обвинением" (доносом), считая их совершенно самостоятельными формами участия гражданина во власти [Неклюдов 1880: 158].

Сильное политическое действие - обвинение - требовало развернутых доказательств [СЗРИ, т. XVI, ч. 2, Зак. о Судопр., ст. 582]. Оборотной стороной дозволенной политической самодеятельности была ответственность обывателя за достоверность информации: "В случае явного обвинения кого-либо в преступлении или проступке, объявитель предупреждается о наказании за ложный донос" [СЗРИ, т. XV, Улож. о Нак., ст. 940].

Вопрос о том, как будет квалифицировано обращение во власть, серьезно влиял на судьбу информатора. Так, в 1874 г. купец Захар Хитаров был освобожден от уголовной ответственности за ложный донос решением кассационной палаты уголовного департамента Правительствующего Сената, признавшей документ, поданный им во Владикавказское городское общественное управление, жалобой, а не доносом. Незадачливый автор сообщал, что скототорговец "Баранов, сам уклоняясь от платежа пошлин за убой скотины, подстре-

стр. 134


кает и других лиц не платить за это деньги" [Решения 1874: N 562]. Сведения не подтвердились. Хитаров был осужден за ложный донос. Но вышестоящая инстанция усмотрела в действиях обвиняемого пристрастность, продиктованную ущемлением личного интереса. Донос превратился в жалобу, а информатор - в невиновного.

В дискурсивных практиках дореволюционной эпохи сложились устойчивые критерии дифференциации жалобы и доноса. Они опирались на сформировавшееся за 200 лет умение соотносить содержание сообщения и используемую коммуникативную стратегию, способность различать частный и государственный интерес, а также уровень достоверности/объективности информации. По ходу этой дифференциации донос оформился в самостоятельную практику политико-правового поведения законопослушного обывателя и активного в своей лояльности подданного, где долг и инициатива гражданина были неразделимы.

Как и о чем?

Регламентировался не только порядок обращения изветчика во власть. На-чиная с 1714 г. запись доноса стала обязательной, устные изветы неграмотных подлежали протоколированию. Устойчивые формулы документального жанра структурировали текст и становились важными элементами доноса как сценария политического поведения.

Власть всегда настаивала на обозначении авторства доноса, поскольку анонимность подрывала его идеологическую интерпретацию как действия нравственного и легитимного. Анонимный извет подлежал публичному сожжению через палача, а его сочинитель объявлялся "бесчестным" и подвергался преследованию [ПСЗРИ, т. VI, IX, N 4585, 12319]. Но двойной стандарт по отношению к анонимкам - их официальное отвержение и фактическое использование - прочно входит в российскую практику.

Сведения, составлявшие донос, не следовало афишировать. Правительство неодобрительно относилось даже к публичному изъявлению "слова и дела" [см: Анисимов 1999], но куда более суровый отпор встречали подметные письма. Нашедшему таковое закон предписывал, никому не показывая, объявить о нем властям или же, не распечатывая, сжечь на месте [ПСЗРИ, т. VI, N 4585].

Структура доноса не имела жесткой регламентации и складывалась стихийно, хотя попытки упорядочить форму извета, во всяком случае - отдельные его разновидности, все же предпринимались. В законодательстве второй половины XIX в. наибольшей формализации подверглись доносы о контрабанде. Они должны были содержать информацию о характере и количестве товара, его местонахождении, маршрутах передвижения, хозяине и перевозчиках, а также аргументы, подтверждающие достоверность информации [СЗРИ, т. VI, Уст. Тамож., ст. 1660 - 1670].

Устойчивыми элементами жанра были отсутствие какого-либо названия документа (он практически никогда не назывался доносом), аргументы и доказательства правдивости сведений, мотивировка действий изветчика, описание происшествия/персоны и их идентификация в системе актуальных политико-правовых координат. Наконец - обозначение адресата и адресанта.

Формулы достоверности эволюционировали от архаичных клятв ("а буде я, Авдотья, сказала что ложно, и за то указал бы Великий Государь казнить меня смертью") к сообщениям об источнике информации ("это мне на днях пришлось случайно узнать от одного местного жителя" [ГАРО, ф. 826, о.1, ед. 49, л. 31]), перечислению свидетелей ("это смогут свидетельствовать...") и аргументам, подтверждающим беспристрастность и незаинтересованность доносителя ("не имел с Барышниковым никакой ссоры и до настоящей беседы не был с ним знаком") [цит. по Семевский 1884].

Политическое кредо автора отражалось в мотивационных формулах и декларациях патриотизма ("я как русскоподданный"), преданности ("как истинный слуга своего государя", "как пламенный сторонник советского строя"),

стр. 135


христианского долга или нравственной обязанности ("мню, что не стерпит человеческая совесть, ежели кто сущий христианин и не нарушитель присяги в себе заключит, слыша нижеписанные поношения против персоны Его Величества") [цит. по Семевский 1884: 68]. Нередко импульс к доносу связывался с позицией законопослушного гражданина ("как враг всяких беспорядков, считаю своим долгом сообщить вам..."). Артикулируя свои побуждения, изветчик пытался обозначить собственную идентичность.

Конструкты самоидентификации обычно размещались в начале документа - как общая интерпретативная установка, и в его конце - как закономерный итог верноподданнического действия. Кроме того, они могли быть включены в текст в качестве характеристик и оценок ("наслаждается своим беззаконным глумлением над строем управления Россией, которому мы подчиняемся с любовью и разумным благоговением" [ГАРО, ф. 826, о. 1, ед. 26, л. 15]), а порой проступали в подписи. Последнее касается, главным образом, анонимных доносов, где автор предпочитает подменить фамилию социальной идентичностью ("доброжелатель", "честный сын рабочего класса").

Смысловой центр доноса - описание девиации. Оно может принимать форму: (а) информирования о событии/ситуации без указания лиц ("со станции пропадают дрова"); (б) характеристики противозаконного/подозрительного действия, дающей основание для идентификации ("лишь только прочтет в газете что-либо от правительства, подчеркивает 20 раз и высмеивает целый день - настолько явный анархист" [ГАРО, ф. 826, о. 1, ед. 26, л. 15]); (в) прямой идентификации агента опасности, которая предшествует комментарию или существует автономно от него ("большие смутьяны и разбойники Луганские", "темные личности жидовского типа").

Формулы идентификации нередко содержат указания на чье-либо несоответствие занимаемому положению ("Еще один порочащий Храм Божий факт: дьячок Орлов и компания занялись в последнее время выделкой водки из кишмиша") [ГАРО, ф. 226, о. 22, ед. 24, л. 1] или соотносят описываемый объект с негативно маркированными социальными группами ("А кто они такие? Три попа и двое - остатки из бывших") [ГАРО, ф. 4173, о. 3, ед. 15, л. 7]. Используются и актуальные риторические конструкты ("лакированный коммунист") или диффузные конструкты негативной идентификации ("вообще он неблагонадежный", "ведет себя подозрительно"). Эталоны идентификации отрицательных персонажей, как правило, соответствуют текущему моменту, что обеспечивает взаимопонимание между доносчиком и властью. В идеальном случае доносчик насыщает конкретным содержанием те образы врага и опасности, которыми оперирует власть.

Донос чутко откликается на изменение "болевых точек" власти. При Анне доносили о неуважительном отношении к императорским указам, о непристойных выходках против официальных бумаг, при Иоанне Антоновиче - о непринятии присяги, позже - о сквернословии в адрес Елизаветы, в екатерининскую эпоху - о разговорах по поводу захвата монастырских земель (1764 г.), при Павле - о беглых солдатах (1798 г.) [Веретенников 1911]. Донос выступал своеобразным индикатором представлений подданных о том, что в настоящий момент важно для власти.

Часть тематических ориентиров была задана буквой закона. Одни из них касались непреходящих интересов власти (государственная безопасность, казенное имущество, охрана порядка), другие - ее злободневных проблем (неявка чиновников на службу в петровскую эпоху, утайка ревизских душ или актуальная для наших дней борьба с терроризмом). Порой власть сама знакомит потенциальных осведомителей с набором актуальных приоритетов. Так, на волне фальсификаций сливочного масла в конце XIX в. добропорядочных граждан просили сообщать о подделках [ГАРО, ф. 46, ед. 3302, л. 24], а при возникновении на Дону в 1826 г. угрозы массового падежа скота местное начальство обратилось к населению с приказом извещать его обо всех случаях заболевания домашних животных и даже подробно разъяснило симптоматику

стр. 136


"конских болезней" [ГАРО, ф. 46, ед. 380, л. 3]. Однако наибольшего размаха "руководство" доносом достигло в советскую эпоху. Уже в середине 1920-х годов добровольным помощникам регулярно раздавались директивы типа: "Следует заострить внимание на вопросах (1) предстоящих выборов Советов; (2) борьбы со спекуляцией; (3) состоянии посевов... Совершенно не поступает свежий материал по одному из важнейших вопросов сегодняшнего дня - о прогулах на производстве" [ГАРО, Ф. Р89, о.1, ед. 31, л. 1].

Чужой среди своих - цена объективности

У нас... всякий сигнал - даже основанный на фактах - вызывает взрыв возмущений, проклятий... Атмосфера для меня здесь крайне сгустилась - до такой степени, что мне сейчас следует поскорее отсюда убраться...

Из письма в редакцию газеты "Гро ", 1924 г.

Добровольный осведомитель, как правило, норовил перескочить через многочисленные ступеньки административной лестницы и взаимодействовать напрямую с центральной властью. Дееспособности и бескорыстию местных властей не доверяли и, несмотря на угрозу наказания, за правдой обращались в столицу. Нарушать иерархию официальных сношений были вынуждены даже фискалы, поскольку сталкивались с открытым противодействием чиновников на местах. Так, в 1723 г. фискалу Угличской провинции Акинтову местный воевода не давал требуемых копий с указов, не допускал к просмотру дел, не принимал его доношений [История 1911: 20].

Но и в столицах доносчиков не жаловали. Российский сановник, далекий от веберовского эталона бюрократии, имел все основания сторониться изветчика и извета. Обер-фискал Нестеров так объяснял свое обращение к императору лично: "Напрямик, государь, по ревности моей за неизреченную вашу государскую собственность... доношу... Сенат сами вступили в сущее похищение казны вашей.., каково в них может быть суд правый и охрана ваших интересов?" [Письма 1992: 362]. В условиях масштабной коррупции идеальным, а порой - единственным адресатом доноса оставался император, что нашло отражение в коммуникативных формулах извета: "скажет то государево дело лишь государю самому", "скажет он то государево слово в Москве кому ты, государь, укажешь". Однако для рядового доносчика монарх был адресатом практически недоступным. Сенатские и высочайшие указы неоднократно подтверждали запрет на прямое обращение к нему. В тех редких случаях, когда осведомитель все-таки мог обратиться к царю непосредственно, донос формально переставал быть доносом.

Вообще же сочувствие начальства к доносчику оказывалось прямо пропорциональным дистанции между ними. Объективирующий взгляд изветчика таил в себе опасность: он превращал воеводу и сенатора, а позднее пристава, инспектора народных училищ или парторга в объекты описания, лишенные контроля над интерпретацией. И могло оказаться, что сенатор ворует, инспектор сочувствует бунтовщикам, а пристав общается с политически неблагонадежными элементами. Неуязвимым, а значит благодарным адресатом доноса был лишь тот, кто оставался невидим в силу географического расстояния или сакрализующей статусной дистанции.

Согласно букве закона, донос должен был начинать свое движение с низших ступенек бюрократической иерархии. Но именно там он всегда встречал наибольшее сопротивление. Позиция доносчика как активного конкурента представителей власти, выступающего с политической инициативой, ярко проявляется в отечественном доносе с 60 - 70-х годов XIX в. Подданные и граждане все чаще не ограничивались ролью пассивных информаторов и охотно вторгались на территорию самой Еитасти, предлагали администраторам собственный план действий: "Покорнейше прошу Вас, господин хуторской атаман, вызвать мещанина и допросить его обо всем подробно в присутствии полицейского. По-

стр. 137


том допросите сидельца... Если понадобится, допросите еще свидетелей" [ГАРО, ф. 829, о. 1, ед. 99, л. 264]. Обыватели выступали с рекомендациями ("рекомендую и прошу церковный совет быстро разобраться в таком деле") и даже инструкциями ("следует сделать обыск и вывести на чистую воду"). А самые активные присваивали себе функции политического сыска ("Видя, что я ничем не могу быть полезным престолу и Отечеству, я стал следить за находящимися здесь политическими ссыльными" [цит. по Меньшиков 1932: 152]), ("Чтобы доказать правду своих слов, я брался купить несколько преступных книг у Дзвонковского и пороху у Чудина. Пристав отклонил мое предложение") [ГАРО, ф. 829, о. 2, ед. 95. л. 71]. Реакция пристава на предложение добровольного помощника - "отклонить" - довольно симптоматична. Власть на местах была не готова к столь бурным проявлениям политической самодеятельности.

Отчуждение, риски, коммуникативный вакуум сплошь и рядом сопутствуют доносчику: "Я скрою свою фамилию настоящую, боюсь понапрасну поплатиться своей шкурою" [ГАРО, ф. 829, о. 1, ед. 138, л. 2] - вот главный и фактически вневременной аргумент в пользу анонимности доноса. Инженер объясняет свой анонимный донос страхом бойкота "со стороны всех высших, низших и равных мне сослуживцев" [Меньшиков 1932: 154 - 155]. Житель Таганрога так комментирует свое обращение в вышестоящую инстанцию: "Я хотел об этом донести здесь, но он человек богатый. У него бывает и сам пристав полицейский, почему я и боялся сказать. Прошу и Ваше Превосходительство не выдавать меня, а то они меня заедят" [ГАРО, ф. 829, о. 2, ед. 163, л. 115]. В советское время рабкор жалуется в "Правду" на равнодушное отношение ростовского "Молота" к рабкоровским заметкам, а борец с взяточниками сетует на то, что столичные власти оставили его на произвол местных администраторов, против которых он выступал [ГАРО, ф. 4173, о. 4, ед. 5, л. 20].

Доносчик, руководствуясь абстрактным государственным интересом, действует на стороне обобщенно понимаемой власти. На деле он сталкивается с конкретными людьми - порой пристрастными, порой нерадивыми. Фиаско, которое он терпит, обнажает дефекты политической фокусировки в российских условиях. В какую бы инстанцию ни был направлен донос, имплицитно он всегда адресован главе государства. Любовь царя к "ябедникам" постоянна, но и она не может гарантировать доносчику полной безопасности. Так, на фоне массовых убийств рабселькоров Сталин неоднократно поднимал вопрос об отношении на местах к тем, кто приходит на помощь советской власти: "Некоторые товарищи отворачиваются от рабкора, не подают ему руки, дают понять, что он 'чуждый элемент'... Вы должны знать, что рабочие иногда побаиваются сказать правду о недостатках нашей работы. Побаиваются не только потому, что им может влететь за это, но и потому, что их могут 'засмеять' за несправедливую критику" [Сталин 1949а: 33]. Эти два сценария негативной коммуникации - "влетит" и "засмеют" - отражают инородность изветчика местному начальству и собственному социальному окружению.

Доносчик вынужден строить и строит свою идентичность на основе соотнесенности с властью, а не с ближайшим окружением. Он становится чужаком в своем кругу, а его донос, рационально и идеологически обоснованный, включенный в систему бюрократических координат, разрывает традиционную коммуникацию. Полное беспристрастие доносчика к родственным и дружеским связям свидетельствует, по мнению большинства интерпретаторов, о его нравственной деградации. Прогосударственная позиция изветчика вызывает недоверие и неизменно реинтерпретируется в терминах личной заинтересованности. "Жены доносили на мужей, которых не любили и от которых терпели побои и издевательства. Мужья сообщали о 'непристойных словах' своих неверных жен... Причины доносов были самые разные, но все эти доносы были одинаково далеки от защиты государственной безопасности: распри из-за имущества, вражда, жадность, особенно - зависть" [Анисимов 1999: 194].

Российские сценарии принудительной модернизации, разрушительные по отношению к традиции и институту родства, зачастую не позволяют быть бе-

стр. 138


зупречным гражданином и семьянином одновременно. Так было в XVIII в. Так же обстояло дело в эпоху советской социализации, критическим эпизодом которой стал активно пропагандируемый детский донос. "Юные дозорники", разоблачавшие собственных отцов, объявлялись героями, равными челюскинцам. Девальвация кровнородственных связей позволяла пересмотреть базовые модели идентификации и создавала материал для антропологической формовки, нацеленной на "изготовление" нового человека. Место семьи занимала "большая семья", пересматривалась сама идея родства: родство по крови заменялось родством идеологическим: "Эти... эти бумажки... мой отец продает сосланным кулакам... Дымов несколько секунд удивленно смотрит на мальчика, потом обнимает его, мокрого и дрожащего, целует. И Павел прижимается к большой груди этого человека, совсем мало знакомого, но такого родного и близкого" [Губарев 1951: 33]. Инверсия семейственности используется здесь для адаптации идентичности изветчика к традиционной системе координат. А для государства отчуждение от кровнородственных связей становится залогом объективности и бескорыстия доносчика.

Доноса нет: советский донос

...Чтобы всякий гражданин знал, что донос в суд это не есть донос, это есть его долг. Если вы хотите воспитать эту добродетель, если вы хотите воспитать то чувство доверия, о котором я говорил, то развивайте способность доноса...

Н. Рязанов. Комментарий к ст. 177 УК РСФСР, 1924 г.

В начале советской эпохи формальное разделение жалобы и доноса сохранялось и по инерции опиралось на дореволюционные критерии юридической классификации: "Как открытое обращение к власти заинтересованного лица, жалоба принципиально отличается от доноса, который может делаться и делается обычно в тайне и может исходить от лица, к делу совершенно постороннего" [Загряцков 1925: 82]. Фактически же это старорежимное разграничение постепенно превращалось в фикцию, чему способствовало бурное развитие такого коммуникативного жанра, как "заявление", - универсалии, весьма характерной для советского дискурса. "Заявления, - писал в середине 1920-х годов один из теоретиков советского права, - могут подаваться не только потерпевшими, но и лицами и учреждениями, не понесшими ущерба" [Загряцков 1925: 98]. Со временем это положение стало юридической аксиомой и вошло в "сталинскую" энциклопедию. К тому же в условиях, когда сфера частного существования все больше подвергалась обобществлению, а общественная забота была объявлена "личным делом каждого", традиционное основание жалобы - частный интерес - стремительно теряло смысл. По мере того как "верноподданный обыватель" превращался в "советского гражданина", жалоба трансформировалась в критическое письмо, а ее ядро - частный интерес подменялся общественным.

Одним из наиболее эффективных средств изживания присущих жалобе мотивов в обращениях трудящихся было овладение злободневными риториками, позволяющими поместить частное содержание в политический контекст эпохи. Журнал "Большевистская печать" в 1934 г. отмечает рост политической сознательности селькоров, которая при ближайшем рассмотрении оказывается переходом к риторически насыщенному описанию: "Сейчас колхозники, главным образом, пишут по вопросам колхозного хозяйства, а не по своим личным вопросам, как это имело место в прошлом году... Вот к примеру, селькоровка Одоевской районной газеты Чернышева Матрена. Сперва она написала о том, что председатель ее колхоза поехал в город на колхозных лошадях за вином. Теперь она уже пишет о том, что в колхозе орудует классовый враг, о том, что он 'тихой сапой' разрушает колхоз и т.д. Она пишет, что классовый враг основной упор делает на коня, и что лошади обезличены" [Большевистская печать 1934: 17]. По той же схеме оцениваются динамика и качество жалоб, по-

стр. 139


ступивших, например, в Кунгурский горком партии: "Количество жалоб... значительно увеличилось... Изменился и характер жалоб.... Если раньше больше было по квартирным вопросам, то теперь больше сигнализируют о непорядках на предприятиях и в учреждениях" [цит. по Киммерлинг б.г.].

Эталоном политико-эпистолярной деятельности советского человека в его взаимодействии с властью становится письмо в газету - своеобразный гибрид публичного доноса и жалобы. Партийную позицию по этому вопросу выразил на II Всесоюзном совещании рабселькоров М. И. Калинин: "Письмо в газету... уже не есть частное письмо, частная жалоба, а документ: автор своим письмом стремится произвести политическое действие, он обращает внимание общества на известное ему зло, выявляет его причины, часто предлагая и соответствующие средства исцеления зла" [Большевистская печать 1940: 138].

Политический смысл такому письму придает не только его содержание, но и особое коммуникативное пространство, куда помещается информация. Келейность взаимодействия изветчика и власти исчезает, донос становится публичным. Но отечественный контекст парадоксален: лишившись одного из своих базовых качеств - приватности, публичный донос умудрился сохранить тайну авторства. Имена самых отчаянных рабселькоров скрывались за псевдонимами. Их инкогнито охранял советский закон. Приводимая ниже выписка из циркуляра Верховного Суда РСФСР, помещенная на оборотной стороне типового бланка армянской газеты "Гро", выходившей в 1920-е годы на Северном Кавказе, служила постоянным напоминанием об этом: "Разглашение должностными лицами имен корреспондентов и равно содержания их заметок, передаваемых ими для расследования, является наравне с разглашением не подлежащих оглашению данных дознания и следствия или сведений, не подлежащих оглашению, уголовно наказуемым преступлением; виноватые привлекаются к ответственности по ст. 121 УК" [ГАРО, ф. 1474, о. 1, ед. 142, л. 13].

Публичный донос был адресован массовому читателю как назидательный пример и образец для подражания, свидетельство участия народа в управлении страной. Но при этом он сохранял свою главную, традиционную функцию - информировал власть о противозаконном или опасном действии и оставался для правоохранительных органов поводом к разбирательству: "Все заметки разоблачительного характера рассматриваются, вырезаются и поступают в производство прокуратуры, причем расследование части заметок происходит через компетентные органы" [Рабселькор 1928, N 3].

"Письма трудящихся" в газету последовательно отождествлялись с "сигналами" и трактовались как форма участия народных масс во власти, механизм преобразования реальности [см. Бекасов 1948]. Советский дискурс утверждал равнозначность обнаружения недостатков их устранению на уровне целей ("самокритика имеет своей целью вскрытие и ликвидацию наших ошибок, наших слабостей" [Сталин 1949 б: 127]); метода ("самокритика - надежное и верное орудие в руках рабочего класса и партии для устранения, преодоления и предотвращения ошибок, искривлений классовой линии, элементов разложения и прямого загнивания" [Известия 1929]); практики ("очистительный огонь самокритики поможет нам выжечь остатки старого, тормозящие социалистическое строительство" [Правда 16.05.1928]). Вера в целебность/действенность артикуляции и осознания коллективным субъектом собственных проблем сближала процедуру самокритики то ли с техникой психоанализа, то ли с исповедью. Сходство самокритики и христианского покаяния осознавалось и в рамках советской культуры. Пример тому - карикатура Е. Гурова "Исповедь" и подпись к ней: "А еще, батюшка, пропустила я комсомольское собрание, и взносы у меня за 2 месяца не уплачены" [Крокодил 1958: 17].

Тезис о равнозначности указания на недостатки их искоренению позволял рассматривать такие "сигналы" как полноценное политическое действие. Именно поэтому деятельность критиков-осведомителей была приравнена к участию масс в управлении государством: "Если рабочие используют возможность открыто и прямо критиковать недостатки в работе, улучшать нашу ра-

стр. 140


боту и двигать ее вперед, то что это значит? Это значит, что рабочие становятся активными участниками в деле управления страной" [Сталин 1949а: 33]. Но критика зачастую воспринималась в обиходе как ябедничество, т.е., по сути дела, извет. Поэтому официальная пропаганда всячески пыталась доказать тождественность "критики" и "самокритики". Главная газета страны разъясняла советскому человеку: "Критика или самокритика в нашем понимании это одно и то же, но самокритикой мы ее называем потому, что рабочий класс сам себя критикует, критикует свое государство, свои органы, свое строительство" [Правда 26.06.1928]. В разряд самокритики попадали такие формы политической активности, как критика рабкором дирекции завода, обличение партийцем "хвостизма" ячейки или "сигналы с мест" бдительных комсомольцев. Противопоставление в процессе критико-разоблачительной деятельности "себя" и "другого" было снято при помощи диалектической операции - объединения их в коллективном субъекте. В этой системе координат донос был уже невозможен. И рабкоры, сохраняющие свое имя в тайне, и товарищи, пишущие в органы, доносчиками не являлись, как не было доносом любого рода информирование о "наших неполадках" и "их враждебных происках". Политический язык советской эпохи освободил осведомителей от клейма "доносчик". Для того чтобы воплотить в жизнь давнюю мечту российской власти о позитивном образе доносчика - помощника государства и активного гражданина своей страны - потребовалось "бегство" из имени собственного.

<..>

* * *

Вплоть до конца XVIII столетия слова "донос", "извет" не вызывали никакого отторжения ни у официальных лиц, ни у самих информаторов, однако уже в XIX в. возникает асимметрия: в политико-юридическом и публицистическом дискурсах донос маркируется без экивоков, тогда как его авторы все чаще стремятся избежать прямого наименования. В советскую эпоху и власть, и изветчики отказываются от этого этически неудобного слова: в политико- правовом пространстве донос сохраняется исключительно в качестве продукта злостной дезинформации. Эпитет "заведомо ложный" становится обязательным атрибутом слова "донос" во всех советских справочниках, указателях, кодексах. Если чьи-либо действия и назывались доносом, то лишь затем, чтобы обнажить их клеветнический характер. Других значений в официальном дискурсе у этого термина не было. Советские люди не доносили - они "сигнализировали", писали заявления и заметки, "критиковали снизу". Граждане Страны Советов проявляли "сознательность" и "классовую бдительность", активность и солидарность с властью. Постоянное умножение имен переводило донос в мифологический регистр и позволяло радикально реконструировать изветную практику. Теперь это было не только легитимное, но и героическое действие.

За идеологическим лукавством таких переименований маячили бессилие власти, ее неспособность изменить негативное восприятие доноса и доносчика массовым сознанием. Не претерпело оно сколько-нибудь значимых изменений и сегодня. Вот лишь некоторые высказывания о доносе, наугад взятые мною из русскоязычного Интернета: "Донос - вещь трусливая... это идет от Иуды", "донос, по-моему, всегда мерзость", "к доносам отношусь отрицательно", "доносы аморальны по сути", "в России возникла угроза легализации доноса".... Радикальному сомнению подвергаются главные условия "добродетельного" извета: уверенность в благих намерениях власти и бескорыстии "доброжелателя", его личной незаинтересованности. Это существенным образом отличает отечественную практику добровольного информирования от ее аналогов в других странах Старого и Нового Света.



  • 1
Не является ли, на деле, донос атрибутом феодального строя ?
Всё таки собирательный "запад" прошёл благополучно период противостояния горожан против феодалов. Кстати, в Западной Европе на гербах многих муниципалитетов изображён "позорный столб" как символ независимой юстиции.




http://static.guiashop.com/co/upload_img/2000/1073/thumb_800_1380642707.jpg






http://www.vinhais.com.pt/web/images/stories/vinhais/paco/paco_brasao.jpg



Россия же когда подошла в своём историческом развитии к буржуазному укладу некая сила, возможно какой то народный архетип, остановила этот процесс и брутально вернула всё на феодальные рельсы. Всё таки КПСС была, де факто, феодалом и рассматривала граждан страны советов как свою собственность.
Сегодня тоже, скажем, патриотический дискурс правителей России проходит в канве феодально-клановых потребностей власти.


С Днём Рождения, Константин Александрович!

Успехов и удачи в исследованиях, благополучия и счастья побед

  • 1